— Хм…, - англичанка задумалась, вертя в руках авторучку, — интересная версия. И что ты там узнал, например?
— Эээ… После убийства Джумблата ливанские друзы вырезали жителей христианской деревни, около которой он попал в засаду. Убито около ста человек, в основном женщины и дети… Вчера в Конго президента убили… Сложно имя такое, не запомнил… У нас ещё об этом не объявляли. Председатель конголезской партии труда. Какого-то Натана Щиранского всё упоминали в связи с заседанием конгресса по советским евреям…
— Достаточно, достаточно, — торопливо остановила меня Эльвира. — Понятно. Хм.
Она ненадолго задумалась, болезненно щуря глаза.
— Ладно, — решительно подвела черту, — будем выбивать. Даже интересно, — и она окинула меня хищным взором, словно решая, с какого места прямо сейчас начнется то самое «выбивание».
Я невольно поежился. Впрочем… Пусть выбивает, от меня не убудет. Кембриджское? Ха, нашли, чем испугать. Я робко улыбнулся:
— Эльвира Хабибульевна, я пойду? Звонок скоро…
Эльвира поиграла бровями, шмыгнула ещё раз, полистала свой журнал и напоследок зловредно сказала:
— А за четверть — четыре. Пахать надо, Соколов, па-хать! Английский надо задницей брать. В слове засомневался — открываешь Мюллера и ищешь. И тут же заучиваешь всю словарную статью. А! Что тут говорить, — она с досадой махнула рукой, — иди…
— Ну? Как?!
— На заднем дворе их много.
— Сейчас стукну! Вот дай только сапоги сниму.
— Считай до десяти, я пока спрячусь.
— Сейчас… дай только сапоги снять… сейчас… — наклонившись, мама нервно дёргает на сапожке заевшую молнию, потом нетерпеливо распрямляется и гневливо топает, — я тебе сейчас сама между половицами спрячу, паршивец мелкий, папа потом с микроскопом не найдет! Отвечай быстро, что по русскому, литературе и английскому?!
— Три, четыре, четыре, — дурашливо вытягиваюсь в струнку и рапортую, радостно поедая глазами лицо начальства. Потом опускаюсь на колено, — да не дёргайся, сейчас расстегну… Вот, с лаской надо, с любовью…
— Так… — мама на глазах веселеет, — уже легче. Тему на что сдал?
— Пять, — отвечаю гордо.
— По остальным что в четверти?
— То же, что и во второй.
Мама повесила пальто и вспомнила, что хвалить — вредно:
— По русскому — три бала, стыдоба-то какая! Как жить будешь с такой грамотностью? Начальство не будет уважать, коллеги смеяться за спиной, пальцем показывать… — запричитала жалобно над моей судьбинушкой.
— Девушки любить не будут… — с тоской в голосе подхватываю скорбный перечень.
Мама сразу заметно напрягается:
— Какие девушки? Зорька твоя, что ли?
— Ну зачем обязательно Зорька… Это, даже совсем напротив, не обязательно… Вообще — девушки как биологический вид. Вот скажи, — с энтузиазмом развиваю тему, — ты в папин диплом с оценками когда заглянула, до моего рождения или после?
— Эээ… — ошеломленно тянет мама, — я?
— Ну да, мне-то зачем?
Она что-то такое вспоминает и розовеет.
— Ты это кончай выдумывать, оценки какие-то…
— Есть кончать с оценками, — довольно согласился я. — И вообще, что у нас сегодня на праздничный ужин планируется?
Мама пару раз озадачено моргнула:
— Тьфу на тебя, язык длиннющий! Совсем заболтал. Ты не думай, что я тебе эту тройку так спущу! Ты у меня учебник наизусть учить будешь…! Вот подожди, папа приедет…
И под эти ритуальные обещания мы переходим на кухню. Пройдя к столу, мама вытряхнула из матерчатой сумки добычу и азартно нависла над ней. Сероватая бумага распахнулась, и я увидел легендарную синюю птицу. Судя по застывшему в глазах выражению, она так и умерла непокоренной. Чем-то, то ли горделиво заброшенной вверх головой с топорщащимся гребнем, то ли свободно распрямленной позой она походила на непреклонно прошедшую по жизни старушку-раскольницу. На кур двадцать первого века смахивает не больше, чем жилистая дворняга на разожравшегося ротвейлера. Элегантно вытянутые тонкие синюшные лапки обтянуты кожей с топорщащимися кое-где жесткими остьями. Сквозь неё просвечивают тугие жгуты сухожилий и мышц, накачанных, видимо, за время предсмертного перегона строем из Сибири на синявинскую птицефабрику. Судорожно скукоженые когтистые лапы молят о скорейшей отправке к задней стенке морозилки, где они упокоятся в жутковатом, навевающем мысли о Дахау, штабеле себе подобных до первомайского студня.
— Ты иди и дверь закрой, я её сейчас опаливать буду, — озабоченно говорит мама, открывая форточку.
— Почем за килограмм трофея? — интересуюсь, разглядывая размашистый карандашный росчерк «два двенадцать» на углу обертки.
— Два тридцать.
— Меньше килограмма… — подсчитал я.
— А с чего им больше быть? Кормят впроголодь, а яйца всю жизнь неси. Бедняга, тощая, как цыпленок.
Мама засунула руку в курицу и начала что-то там нашаривать.
— Да, а у нас классы объединяют. Из двух наших восьмых делают один девятый, остальные — в училища и обычные школы, — поделился я главной новостью дня.
— Чёрт! Да разве ж можно такое под руку говорить?! Разорвала из-за тебя желчный пузырь, теперь горчить будет… — мама расстроено рассматривает выдернутую из тушки печень.
— Дрогнули руки у Ивана Кожемяки и порвал он шесть воловьих шкур, — речитативом декламирую я.
— Да ну тебя, одно расстройство… — мама, наконец, оторвалась от курицы и повернулась ко мне. — Так что там с объединением?
— На классном сегодня Тыблоко объявила. Сказала, что пройдет тридцать два лучших по среднему балу ученика, мол, всё будет честно.